Шрифт:
Закладка:
Но нет даже выстрела. Пуля не вылетает из дула. Я мысленно пересчитываю все израсходованные пули. Должна быть еще одна. Должна! Навожу пистолет на Седого и вновь нажимаю на спусковой крючок. Выстрела нет.
Седой уже не смеется. Ухмыляется. Подобрав топор, идет на меня.
Хочу ответить, но связки — тонкая паутина, сделай усилие — оборвутся. Седой приближается на расстояние нескольких шагов. Как маятник, отводит топор вправо, влево, гипнотизируя паникой.
Отчаяние. Не просто слово — абсолютное ощущение, поглощение им. И ноги такие мягкие, складывающиеся, как пластмассовая пружинка для игр. Нет пуль, нет преимущества, нет уверенности. Отбрасываю пистолет в сторону, будто избавляясь от лишнего груза. Нужна легкость в движениях, ясность — в голове.
Нет ни того, ни другого. Есть Седой с топором, и он совсем близко. Выпад, удар. Не могу увернуться, стою, как дерево перед лесорубом. Клинок топора рассекает край плеча, задевает кость и срезает мясо, словно у курицы на вертеле в ларьке с шаурмой.
Смех, взмах. Закрываю глаза. Всем телом подаюсь назад, отступаю, мелко семеня ступнями, и, наконец, падаю. Нет сил. Даже чтобы открыть глаза.
Все эти укрепления, обстрелы камнями, суета, стрельба — все было напрасным. Не сдюжил в последний момент. Устал. Смирился. Погиб. И вдруг голос:
— П‑п‑папа?
Голос мальчика. Но ведь он заперт в вагончике, самому не выйти. Или я умер, мне кажется? Нет, жив; чувствую липкость крови на руке. Мальчик стоит в проеме вагончика, бледный, костлявый, испуганный, но совсем другой. Только глаза такие же, как сегодня днем на берегу моря, когда он говорил о храме.
— П‑п‑папа?
Сил нет, но есть воля. Встаю на четвереньки и прыгаю на Седого. Он, крякая, падает на землю. Прижимаю ногой к земле его руку с топором. Плашмя лежу на Седом, понимая, что этот прыжок был последним усилием. Мы оба знаем, что он сильнее. Седой, как собака, клацает зубами. Хохмит, издевается. И эта тактика изматывает меня сильнее всякой борьбы. Тело превращается в вату. Седой двумя ногами отталкивает меня от себя. Лечу назад. Теперь все.
— Зря рыпаешься, гнида, — встав, скалится Седой. — Пора заплатить.
— Папа! — кричит мальчик.
Никогда он не называл меня так. И вот перед смертью я обрел пусть приемного, но сына, которого не смогла подарить мне жена. Поворачиваю к мальчику голову — попрощаться. Но его взгляд обращен не ко мне. Он смотрит на Седого. Зовет его. В руках мальчика пистолет. Он держит его у земли, согнувшись, будто неподъемную ношу.
— Собирай вещи, сынок, — не опуская топора, говорит Седой, — мы уходим.
— Я остаюсь.
— Повторяю в последний раз, сучонок: мы уходим.
— П‑п‑прости, папа, но я остаюсь…
Двумя руками мальчик медленно поднимает пистолет. Лицо перекошено, бледное, почти прозрачное в лунном свете. У меня нет сил, чтобы действовать, — только быть наблюдателем. Седой опускает топор и, ухмыляясь, говорит:
— Хотя нет, сучонок, никуда мы не пойдем. Сначала этого кончу, — он лезвием топора указывает на меня, — а потом тебя…
Я верю Седому, потому что помню — пули кончились. Но мальчик не знает этого, поэтому происходящее — убийственный фарс. Седой сплевывает и заносит топор.
Зажмуриваюсь и первый раз прошу не за себя — за другого. Молюсь, чтобы мальчик был жив. И, по возможности, был счастлив.
Свист, вскрик, хрип. Но смерти нет. Ее жало не ранит. Чувствую навалившуюся массу — тяжелую, теплую, хрипящую. Сначала ощупываю, потом открываю глаза. Передо мной опухшее лицо Седого. Рот перекошен в звериной ухмылке, открывающей мелкие гнилые зубы. Глаза — желтые белки с красными зенками — выпучены. Седой обдает меня вонью изо рта. Отталкиваю его двумя руками. Он, как тюк, сваливается с меня. Я несколько раз перекатываюсь и замираю, лежа на спине, широко раскрыв глаза, будто убитый на поле боя солдат из кинохроник.
На фоне луны — лицо мальчика. Глаза, кажется, стали еще больше. Он опускается на колени, улыбается, словно солнце плавит лед, и ложится рядом со мной.
Луна бледная, больная, какая-то нервная. Но во мне спокойствие. Как гранитный памятник. Лишь на мгновение в нем образуется трещина — испуг; завтра надо найти новое убежище, ведь будут искать. Впрочем, если подумать, найдут не сразу; успеем проститься с вагончиком, пустошью, морем.
Мальчик дергает меня за рукав:
— Пойдем, пойдем…
Мне придется встать — не отстанет. Он поднимает мою руку, взваливая себе на плечи, как здоровый больного. Тащит меня к вагончику.
— Как ты выбрался?
— Дверь была открыта.
Мне еще хочется спросить, откуда взялась пуля, но этот вопрос даже глупее, бессмысленнее, чем первый. Мне все равно не понять, не поверить. Надо просто принять.
Мы заходим в вагончик. Мальчик помогает мне опуститься на грязное ватное одеяло. Садится рядом и показывает рукой:
— Смотри.
На черном полу — песочная пирамида, на ней голышами выложен крест.
— Что это?
— Наш новый храм, — улыбается мальчик. — Я же говорил, он поможет.
Это было его обещание. Он сдержал слово. Как и я свое. Может быть, жизнь проще, чем я думал, и жить — значит исполнять обещания, данные друг другу.
Обнимаю мальчика за плечи. Будто сына. Прикладываю ладонь к ладони, ощущая его тепло, передавая свое. В мутные окна вагончика пробиваются первые рассветные лучи.
Людмила Коль
Роза
Роза Григорьевна держала жильцов во всех углах дома.
— А что же делать? — объяснила она Валечке. — Мы собираемся уезжать насовсем. Муж сейчас работает в две смены. Петька мой восьмой класс заканчивает в этом году, пойдет в техникум, если еще не успеем собраться… Петька! Ты опять двойку сегодня получил, мерзавец?! — тут же кричала она вниз с деревянной террасы, увидев, как Петька возвращается из школы. — Что он себе думает?! Одни двойки! — Опять обращалась к Валечке: — Иди, я тебя покормлю! Обед готов! — снова вниз Петьке.
Петька, крепкий светлоголовый пацан с разбросанными по всему лицу веснушками, топал по лестнице наверх, здоровался с Валечкой, усаживался за стол.
Роза пока наливала ему в тарелку горячий украинский борщ на курином бульоне, а Валечка спрашивала:
— Какие-нибудь книжки почитать у тебя есть?
— Та шо-то есть, конечно, — уже взявшись за ложку, отвечал Петька. — Украинские сказки есть, например…
— Вот со старшим не было проблем, — жаловалась Роза, когда Петька после обеда враз исчезал. — Школу закончил, в институт в Симферополе поступил. А этот такой оболтус, невозможно себе представить! Что из него вырастет?.. Ну, в Израиле он